72 года Великой Победе!!!

Нет в России семьи, не потерявшей родных на войне..

Ни у моих родителей, ни у меня за всю жизнь мысли не было «Вернется ли папа домой. Живым.» А чуть более 70 лет назад с этой мыслью жили миллионы людей. Моя прабабушка принимала у себя в деревне под Волгоградом, Сталинградом тогда, измученных, едва живых бойцов Красной армии. Ещё раньше, в 41-ом, она получила письмо от мужа с передовой, первое и единственное письмо: домой он так и не вернулся. Моя вторая бабушка вместе с сёстрами бежали из деревни в Тулу. Без взрослых, через снег и мороз, без тёплой одежды. Ту деревню фашисты сожгли – не осталось ничего. Чудо, что мама нашла их потом.В школе спрашивал себя, что значит «Нет в России семьи, не потерявшей родных на войне?». Ведь вот мама, папа, бабушки, дедушки. И уже через много лет не то что понял, прочувствовал — в МОЕЙ СЕМЬЕ ПОГИБЛИ НА ВОЙНЕ МОИ РОДНЫЕ, которых я мог бы знать.

Мне не всё равно, это главное, что хотел сказать. И не всё равно людям, с которыми я работаю в одной команде. Не всё равно ребятам из «Бессмертного полка», которые устраивают в День Победы шествие бойцов, что уже не могут пройти сами.

Я знаю: было так, и это история каждого. Была война. Погибали и били фашистов. Победили. Наши прадеды и деды. Наши. Мы победили. Наша победа. Великая победа.

И это знание не из учебников, это знания моей семьи. И сохранить личную память в каждой семье — невероятно, невероятно важная задача.
А значит — «Они должны идти победным строем в любые времена».

Приглашаем всех, кому дорога память о фронтовиках-победителях, сформировать наш Бессмертный полк.

Константин, 24 года

Что такое война?

Я спросила однажды у деда:
“Расскажи, что такое война?
И как долго вы ждали Победы?
Часто снилась ночами она?”

Ветеран побледнел и, вздохнувши,
Улыбнулся, взглянув сквозь года.
Тихо сел он на стул и печально:
“Ты поверь, мы не ждали тогда.

Жили мирно в обычной деревне.
Неожиданно мрак все сокрыл…
Всех забрали нас скоро — с надеждой —
Воевать за страну, в самый пыл.

Мы брели по пустынным селеньям
И сквозь дождь, сквозь проигранный бой.
Умирали, но шли, хоронили.
Сколько сотен погибло со мной!

И летели вперед самолеты.
Дым и мрак застилал все кругом.
Поднимались и шли “за Победу”
Мы, солдаты, и мир весь кругом.

Сколько жизней потеряно было.
Сколько боли и слез обрели.
Мы четыре весны шли к Победе,
Чтоб спасти нам весь Мир от чумы”.

Он поведал историй немало,
Показал мне альбом тех времен —
Про погибших и ставших родными
Тем проклятым июньским числом.

Анна, 16 лет

Юрий Никулин. Почти серьезно...

ПРИВЫКАЮ К МИРНОЙ ЖИЗНИ

Война закончилась, но демобилизацию проводили в несколько этапов. Когда стало известно, что мой возраст демобилизуют только через год, я огорчился. Тянуло домой. Я переживал, что нужно год ждать отправки. Наладилась переписка с родными. Из писем я узнал, что отец вернулся в Москву, мать работала диспетчером на станции «Скорой помощи».

Отоспавшись, отмывшись, я постепенно привыкал к мирной жизни. Через две недели после окончания войны вызвал меня капитан Коновалов и сказал:

— Вот теперь, Никулин, наступило время раскрывать свои таланты. Давай налаживай самодеятельность и тренируй наших футболистов.

Тренером пробыл я недолго: сборная дивизиона проиграла соседней части со счетом 11:0, и меня от этой работы освободили. Я стал отвечать только за художественную самодеятельность.

В Восточной Пруссии, в одном небольшом городке, наш дивизион разместился в здании бывшего немецкого танкового училища, на чердаке которого мы оборудовали клуб: сбили сцену, поставили скамейки. Здесь показывали кино, нашими силами устраивались концерты.

В дивизион пришло пополнение из молодых ребят. И мы, дожидавшиеся демобилизации, стали самыми старшими в части.

Наконец подошел долгожданный срок. Восемнадцатого мая 1946 года (восемнадцатое – мое любимое число) меня, старшего сержанта, демобилизовали. В Москву решил ехать, ничего не сообщая родным. «Неожиданное появление, думал я, произведет больший эффект».

Дорога заняла четыре дня.

В переполненном товарном вагоне, лежа на нарах, подложив под голову вещмешок, я размышлял, как жить дальше. В год демобилизации мне исполнялось двадцать пять лет. Вполне взрослый человек. Не будь войны, я к этому времени приобрел бы какую-нибудь гражданскую профессию и, возможно, женившись, начал самостоятельную жизнь.

За открытой дверью теплушки проплывали разрушенные города и сожженные деревни. Узнав, что мы подъезжаем к Смоленску, я оживился. Здесь наш состав простоял два часа. С тоской я смотрел на этот некогда красивый, зеленый, уютный город, а теперь полуразрушенный, обгоревший и мрачный. Казалось, что уцелела только древняя крепость на горе. (Когда я маленьким гостил у бабушки в Смоленске, эта древняя крепость на горе Веселухе манила меня. Стены крепости настолько широкие, что по их верху могла проехать тройка лошадей. Около одной из башен мне показали ровную площадку, где якобы обедал Наполеон. Я ползал по траве, надеясь найти остатки наполеоновского обеда. Почему-то все искал рыбью кость.)

За годы войны пришлось повидать много разрушенных селений, которые значились только на карте. На их месте, словно обелиски, торчали одни почерневшие печки.

Мы возвращались домой в таких же теплушках, в которых нас, призывников, везли в 1939 году из Москвы в Ленинград. Тогда все вокруг говорили о доме, близких, любимых, а сейчас вспоминали войну: кто где воевал, получил ранение, как выходил из окружения, как переносил бомбежку. В дороге пели под трофейный аккордеон фронтовые песни.

Я ехал и думал о войне как о самой ужасной трагедии на земле, о бессмысленном истреблении людьми друг друга. До войны я прочел книгу Ремарка «На Западном фронте без перемен». Книга мне понравилась, но она меня не поразила.

В освобожденной Риге, в подвале одного из домов, разбитого снарядом, мы с Ефимом Лейбовичем наткнулись на груду книг. И среди них мы нашли роман Ремарка «Обратный путь», который позже издавался под названием «Возвращение». Роман о судьбе солдат времен первой мировой войны, вернувшихся домой. Эту книгу мы с Ефимом прочли запоем. Она нас потрясла своей убедительностью и откровенностью. Читал я роман и все на себя примеривал – герои-то его мои ровесники. Ведь я, как и ремарковские солдаты, также прошел войну и возвращался домой. Но я не думал, что меня ждет безысходность, опустошенность, как героев Ремарка, хотя и понимал, что перестраиваться будет трудно. В армии меня кормили, одевали, будили, за меня все время думали, мною руководили. Единственной моей заботой было не терять присутствия духа, стараться точнее выполнить приказ и по возможности уберечься от осколков, от шальной пули. В армии я понял цену жизни и куска хлеба.

И хотя возвращался домой несколько растерянным и в сомнениях, главное, что ощущал, радость. Радовался тому, что остался жив, что ждут меня дома родные, любимая девушка и друзья. «Все образуется, думал я, если пережил эту страшную войну, то все остальное как-нибудь преодолею».

Отец с матерью, друзья мне по-прежнему представлялись такими же, какими я оставил их, когда уходил в армию. Ну, наверное, постарели немного, похудели, но ведь те же. Перед самой демобилизацией, в первый раз за годы войны, мама прислала мне свою фотографию. На карточке она была худой, поседевшей. Ее снимали для доски Почета на работе, поэтому к черной кофте мама прикрепила медаль «За победу над Германией». На батарее я всем показывал фотографию мамы.

Через четыре дня я стоял на площади у Рижского вокзала. Москва встретила солнечным днем. Я шагал по столице со своим черным фанерным чемоданчиком, в котором лежали толстая потрепанная тетрадь с песнями, книги, записная книжка с анекдотами, письма от родных и любимой. Еще на вокзале я подошел к телефону-автомату и, опустив дрожащей рукой монетку, услышав гудок, набрал домашний номер телефона, который помнил все эти годы: Е26-04. (В то время вместо первой цифры набирали букву, считалось, что так легче запомнить номер.)

— Слушаю, раздалось в трубке. К телефону подошла мама, я сразу узнал ее голос.

— Мама, это я!

— Володя, это Юра, Володя… услышал я, как мама радостно звала отца к телефону.

Отец с места в карьер, как будто я и не уезжал на семь лет из дому, сказал:

— Слушаю! Как жалко, что поезд поздно пришел. Сегодня твои на «Динамо» играют со «Спартаком».

Я почувствовал в голосе отца нотки сожаления. Он собрался идти на матч и огорчался, что придется оставаться дома. Тогда я сказал, чтобы он ехал на стадион, а сам обещал приехать на второй тайм.

Он с восторгом согласился:

— Прекрасно! Я еду на стадион. Билет возьму и тебе. После первого тайма встречаемся на контроле у Южной трибуны.

Пока я трясся в трамвае, шел по Разгуляю к Токмакову переулку, сердце так бешено колотилось, что подумал: наверное, вот так люди умирают от радости.

И ПАПИРОСУ ДОКУРИЛИ…

У ворот дома меня уже ждала мама. Мама! За годы войны она сильно изменилась. На осунувшемся лице выделялись ее огромные глаза, волосы совсем побелели.

Когда я вошел в комнату, радостно запрыгала собака Малька. Она меня не забыла. Вскоре появился мой школьный друг Шура Скалыга. Он недавно вернулся из Венгрии, где служил в танковых частях. На его груди красовался орден Славы третьей степени. Вместе с Шурой, наскоро поев, мы помчались на «Динамо».

Успели как раз к перерыву. Отец стоял у контроля. Я еще издали заметил его сутулую фигуру в знакомой мне серой кепке.

— Папа! — заорал я.

Отец поднял руку, и мы кинулись друг к другу. Пока мы целовались, Шурка кричал контролерам:

— Глядите! Глядите! Они всю войну не виделись! Он вернулся! Это отец и сын!!

Под эти крики мы вдвоем с Шуркой прошли мимо ошеломленных контролеров на один билет.

Не помню, как сыграли в тот день «Спартак» и «Динамо», но матч стал для меня праздником.

Я в Москве. Дома. И как в доброе довоенное время, сижу с отцом и Шуркой Скалыгой на Южной трибуне стадиона «Динамо», смотрю на зеленое поле, по которому бегают игроки, слышу крики и свист болельщиков и думаю: «Вот это и есть, наверное, настоящее счастье».

Отец почти не изменился. У него по-прежнему молодое, без морщин, лицо и ни одного седого волоса. Правда, он стал носить очки и начал курить.

Когда после матча мы пришли домой, отец торжественно достал из ящика письменного стола коробку «Казбека», где лежала недокуренная папироса, на мундштуке которой он сделал надпись: «9 мая 1945 года». Именно в тот день отец не докурил папироску, решив, что докурит ее, когда я вернусь из армии.

Он затягивался папироской, хваля ее особый вкус.

Пока мама готовила на кухне ужин, я вышел во двор в гимнастерке, с тремя медалями, полученными за войну: «За отвагу», «За оборону Ленинграда» и «За победу над Германией». Все вокруг выглядело необычным и странным, хотя на самом деле вроде бы ничего и не изменилось с тех пор, как я ушел в армию.

Просто я на все смотрел другими глазами. В армии я стал взрослым.

За ужином отец, мать, Шурка Скалыга, дядя Ганя вспоминали войну. Отец демонстрировал последние трюки, выученные собакой Малькой.

— Граждане, воздушная тревога! Воздушная тревога! — говорил он монотонным голосом, и Малька забиралась под подушку и замирала.

А как только отец объявлял: «Отбой воздушной тревоги!» — Малька выскакивала из-под подушки и начинала с радостным лаем носиться по комнате.

Мы сидели в шестнадцатиметровой комнате с двумя окнами, выходящими на кирпичную стену. Эту комнату родителям дали после письма батальонного комиссара 115-го полка Спиридонова, который, узнав в разговоре со мной, что мы тесно живем, послал ходатайства в райисполком и райвоенкомат, чтобы родителям сержанта Никулина улучшили жилищные условия. И когда в нашей квартире освободилась комната соседей, в нее разрешили перейти моим родителям. В сравнении со старой девятиметровой комнатушкой эта казалась нам огромной.

В первые недели после демобилизации я встречал своих однополчан. Первым увидел Яшу Богданова. (Того самого веселого парня, который пел песни, когда мы, призывники, ехали из Москвы в Ленинград). Он работал администратором в саду имени Баумана. Встретился и с Мишей Вальковым. У него дома мы провели вместе чудесный вечер.

Дома, во дворе, воспоминания детства вернули меня на какое-то время в довоенные годы. На третий день после приезда я с подростками соседнего двора играл даже в футбол. Старушка, у которой мы разбили мячом стекло, горестно говорила:

— Ну я понимаю, эти школьники — шалопаи, но Юрий-то, воин усатый, куда он лезет?..

Совсем другими глазами я стал смотреть на людей, с которыми встречался. Да, война наложила свой отпечаток на все. На внешность, на психологию людей.

Жизнь в 1946 году была тяжелой. Карточная система. Долго я не мог разобраться в продовольственных карточках, что и по каким талонам можно получать. Каждый работающий прикреплялся к определенному магазину-распределителю, где имел право «отовариваться». Помню, отец спросил меня:

— Земля вертится?

— Вертится, ответил я.

— А почему люди не падают?.. И сам ответил: — Потому что прикреплены к магазинам.

С грустью я узнавал о друзьях и знакомых, не вернувшихся с войны. Из нашего бывшего десятого класса «А» погибло четверо, с нашего двора — двенадцать человек.

Из писем родителей я знал о гибели на фронте многих моих товарищей по школе и по двору. Но, встречаясь с родителями погибших, еще сильнее ощущал горечь и печаль утраты. И все время чувствовал себя виноватым перед родителями погибших. Виноватым в том, что остался жив. Мне казалось, что мое появление делает их горе еще более острым.

Первый месяц жизни в Москве ушел на хождение по гостям. Каждый день я встречался с родными, знакомыми. Везде расспросы и угощения.

Композитор Кирилл Молчанов как-то рассказывал мне, что, работая директором Большого театра, он каждый раз Девятого мая выходил на площадь перед театром и смотрел на встречу ветеранов войны. С каждым годом этих людей с сединами становилось все меньше и меньше.

Уже фильмы о войне снимают режиссеры средних лет, которые войны как следует не знают. Но растет число молодых, приходящих на эти встречи у Большого театра.

После войны я часто получал письма с фотографиями от моих однополчан. И с трудом в пожилых лицах узнавал молодых ребят теперь уже далеких военных лет.

Мой отец, вспоминая о своем детстве, рассказывал, как однажды ему, совсем маленькому, на улице показали глубокого старика. Этого старика под руки вели в церковь. Он с трудом передвигал ноги. Как говорили, старик — единственный оставшийся в живых участник войны с Наполеоном.

Так когда-нибудь будут говорить и о моих ровесниках, отстоявших победу в годы войны.

«КРАХ ЛЮБВИ»

В первый же день моего приезда домой я встретился с моей любимой. После футбола я позвонил ей, и мы договорились о встрече возле Елоховского собора. Шел на свидание с волнением. Стесняла военная форма, к тому же хромовые сапоги нещадно жали. Эти первые в жизни настоящие хромовые сапоги подарили мне на прощанье разведчики, которые тайно сделали заказ нашему дивизионному сапожнику, но ошиблись размером. И я с трудом натянул сапоги на тонкий отцовский носок.

— О, Юрка, ты совсем стал взрослый, сказала она радостно, увидев меня.

А я стоял, переминаясь с ноги на ногу, не знал, что сказать, и от волнения расправлял усы, которые, как мне казалось, придавали моему лицу бравый вид. В тот вечер в парадном я ее в первый раз поцеловал. А потом долго не давал уйти. Она, вырывая свою руку из моей, говорила шепотом:

— Не надо, может выйти папа.

Мы почти ежедневно встречались. Ходили в театр, кино. Она несколько раз приходила к нам в Токмаков переулок. Моим родителям она нравилась.

Как-то зашел к нам в комнату дядя Ганя и сказал:

— Ну что, вроде бы у тебя с твоей дело на мази, женишься?

Я ответил, что собираюсь сделать предложение, но меня смущает проблема жилья. Ведь и она жила в одной комнате с родителями. Тогда дядя Ганя предложил:

— А ты въезжай в нашу маленькую комнатку (он имел в виду ту самую комнату, в которой я жил с родителями до войны), она нам все равно ни к чему, а у вас какая-никакая будет своя, отдельная.

Я с благодарностью расцеловал его.

И через два дня на той же лестничной клетке, где впервые ее поцеловал, сделал ей предложение. Мог бы сделать и у нее дома, куда не раз заходил, но постеснялся. В семье была сложная обстановка. Отец и мать находились в разводе, но жили в одной комнате, перегороженной пианино и ширмой. Они не разговаривали между собой. (В их доме я себя глупо чувствовал: то заходил в отцовский закуток попить чаю, то возвращался допивать на половину, где жили мать с дочкой.)

— Ты папе очень нравишься, говорила она мне.

В тот вечер, когда я попросил ее руки, она сказала:

— Приходи завтра, я тебе все скажу.

На следующий день, когда мы встретились на бульваре, она, глядя в землю, сообщила, что меня любит, но по-дружески, а через неделю выходит замуж. Он летчик, и дружит она с ним еще с войны, просто раньше не говорила. Поцеловала меня в лоб и добавила:

— Но мы останемся друзьями…

Вот так и закончилась моя первая любовь. Переживал я, конечно, очень. Ночью долго бродил один по Москве. Мама с папой утешали, а дядя Ганя сказал:

— Да плюнь ты на нее! Еще лучше встретишь. Сейчас, после войны, мужики нарасхват. И учти, в случае чего комната у тебя есть.

ДЛЯ КИНО ВЫ НЕ ГОДИТЕСЬ

Я возвращался из армии с уверенностью, что для меня открыты двери всех театральных институтов и студий.

Я же прошел войну!

Я же имел успех в самодеятельности!!

Я же просто осчастливлю всех своим поступлением!!!

И я твердо решил поступать на актерский факультет Всесоюзного государственного института кинематографии.

Снявшись в фотоателье на Разгуляе в трех эффектных позах (эти снимки я отнес вместе с документами в приемную комиссию ВГИКа), начал тщательно готовиться к экзаменам. Выбрал басню «Кот и повар» Крылова. А из стихов отец посоветовал взять «Гусара» Пушкина. Я сказал, что, по моим сведениям, «Гусара» многие читают на экзаменах.

— А ты знаешь, ответил отец, давай мы сделаем так. Ты будешь читать стихотворение не с начала, а с середины. Оно большое. И никто из экзаменаторов его не дослушивает до конца. Обычно уже на середине говорят: «Спасибо. Достаточно». И представляешь, все выходят и начинают: «Скребницей чистил он коня…» Фраза всем осточертеет. И то, что ты начнешь читать стихотворение с середины, прозвучит для комиссии музыкой.

Я выучил также отрывок из «Дворянского гнезда», когда Лемм играет у себя в комнате на рояле и Лаврецкий слышит эти звуки музыки. (Теперь-то я понимаю, что отрывок мы выбрали не совсем удачный для меня.)

Во ВГИКе на актерском факультете образовался огромный конкурс. Половина поступающих, как и я, ходила в гимнастерках. Несколько человек мне запомнились. Врезался в память голубоглазый моряк Тимченко. На экзамены он принес большие глянцевые фотографии. На одной он снялся с гранатой в руке, на другой — с винтовкой, на третьей в тельняшке. В жизни он выглядел каким-то плакатным: открытый, крепко сбитый, белозубый блондин. Я не сомневался, что Тимченко примут. На мой взгляд, он просто просился на экран на роли героев-моряков.

Первый, отборочный, тур прошел спокойно, а во время второго, после того как я прочел стихи и прозу, меня подозвали к столу, за которым сидела комиссия (ее возглавлял режиссер Сергей Юткевич — он же набирал курс). И мне сказали:

— Знаете, товарищ Никулин, в вас что-то есть, но для кино вы не годитесь. Не тот у вас профиль, который нам нужен. Скажем вам прямо: вас вряд ли будут снимать в кино. Это мнение всей комиссии. Если вы действительно любите искусство, то советуем вам пойти в театральный институт. Там еще принимают заявления…

Вышел из института совершенно убитым. Сначала подумал, что меня не приняли потому, что я плохо выполнил этюд «на память физических действий», когда меня попросили изобразить с воображаемыми предметами следующую сценку: написать письмо, запечатать его в конверт, наклеить марку, а затем опустить его в почтовый ящик.

Дома после долгого разглядывания себя в зеркале я поверил словам членов комиссии, что действительно для кино я не гожусь. И белозубого, голубоглазого блондина Тимченко тоже не приняли. Узнав об этом, он последними словами ругал комиссию. Особенно негодовал на одного из экзаменаторов, который дал ему такое задание:

— Актер должен быть внимательным и наблюдательным. Вы согласны с этим? Вот представьте себе, что вы глухонемой. Как вы попросите у меня молоток?

Тимченко честно включился в роль глухонемого: что-то мычал, тыкал себе пальцем в грудь, а затем рукой, сжатой в кулак, делал движение, будто забивал гвоздь.

— Прекрасно! — ободрил его экзаменатор. — А теперь представьте, что вы слепой, и попросите у меня ножницы.

Для большей достоверности Тимченко закрыл глаза, двумя пальцами начал воспроизводить движение ножниц и услышал:

— Артист должен быть внимательным. Зачем вы двигаете пальцами и молчите? Вы же слепой, вы можете говорить. Вам проще сказать: «Дайте, пожалуйста, мне ножницы».

Но Тимченко не унывал и, вспомнив свои подвиги в морской пехоте, решил взять ВГИК штурмом. Поэтому он предложил мне и еще нескольким из непоступивших пойти домой к известному артисту Василию Васильевичу Ванину, который в то время вел во ВГИКе курс.

Мы с трудом разыскали адрес Ванина и пришли к нему на улицу Горького. В восемь утра позвонили в квартиру. Нам никто не ответил.

— Ничего, сказал Тимченко, подождем, погуляем.

Погуляли. Пришли через час. Снова звоним.

Открылась дверь, и на пороге перед нами стоит сам Ванин.

— Здравствуйте! Обратился к нему Тимченко. — Вот мы к вам пришли, помогите нам.

— Проходите, ребята, — сказал Ванин. — Извините, что я в халате, но вы не стесняйтесь.

Прошли мы в комнату, сели на краешки стульев. Ванин спросил, что мы хотим.

Тимченко рассказал, что нас, группу ребят-фронтовиков, не приняли во ВГИК, на актерский факультет. Несколько человек стоят внизу и тоже волнуются. Они просто постеснялись зайти. А вообще мы просим помочь.

Внимательно выслушал нас Ванин, расспросил, где мы воевали, откуда приехали, и сказал:

— Понимаете, ребята, если бы я набирал, то, конечно, вас принял. Но курс-то не мой. Вот буду снова набирать курс, пожалуйста, приходите. Я вижу, вы ребята способные! Простите, что не могу угостить вас ничем, я еще и чайник не поставил…

Вышли мы от Ванина в полной уверенности, что если бы действительно он набирал курс, то мы стали бы студентами. Он, как нам представлялось, взял бы телефонную трубку, позвонил в институт и сказал:

— Запишите там Тимченко, Никулина и других. Я их принимаю.

Теперь-то мне понятно, что Ванин был просто добрый, хороший человек и не хотел нас огорчать.

После встречи с Ваниным нам стало легче. И мы решили с Тимченко продолжать сдавать экзамены в другой институт. (Много лет спустя, на открытии кинофестиваля, я встретил этого бывшего матроса, обвешанного фотоаппаратами. Он стал фотокорреспондентом.)

Хотя родители меня и успокаивали, я долго переживал. «Ведь я способный, думал я, имел успех в армии». «Ну, Никулин, ты мировой!» — говорили мне часто однополчане после концертов. А на экзаменах не допустили и на третий тур.

Для кино я не годился.

И ДЛЯ ТЕАТРА НЕ ГОДИЛСЯ

Больше всех меня успокаивала мама.

— Не расстраивайся, говорила она, — не поступишь в этом году, на будущий попробуешь.

Я старался не падать духом. И быстро подал заявления в Государственный институт театрального искусства имени А. В. Луначарского и в Училище имени Щепкина при Малом театре.

Сначала экзаменовался в Щепкинском училище. Оно находилось рядом с дирекцией Мосэстрады, около которой всегда толпились артисты, одетые в элегантные плащи, непременно с клетчатыми шарфами, в броских цветных шляпах — зеленых, песочных, коричневых.

«Вот стану артистом, обязательно куплю себе такой же плащ, шарф и шляпу», мечтал я.

Первый тур для меня прошел благополучно. Настал день второго тура. Он проходил в большой комнате, где устроили зрительный зал. Первый ряд занимала комиссия. В центре сидела прославленная артистка Малого театра Вера Николаевна Пашенная.

Когда я читал «Гусара» Пушкина, то, не дойдя и до половины куска, услышал:

— Спасибо, достаточно.

«Ну, думаю, либо провалился окончательно, либо я им так понравился, что они на прослушивание просто не хотят терять времени».

Вышел в коридор и жду окончания экзамена. Тут ко мне подходит студент-старшекурсник училища и покровительственно говорит:

— Ну как же вы могли… читать с таким наигрышем? Это же абсолютно противопоказано актеру. Тем более что вы поступаете в Малый театр. Мой совет вам — избавляйтесь от наигрыша.

Мнение студента совпало с мнением приемной комиссии.

Здесь же, в студия Малого театра, я услышал историю, связанную с одним поступлением. Держала экзамен девушка, которой дали задание сыграть воровку. Председатель комиссии положил на стол свои часы и попросил девушку якобы их украсть.

— Да как вы смеете давать такие этюды?! — возмутилась девушка. — Я комсомолка, а вы меня заставляете воровать. Я буду жаловаться…

Она долго кричала, стучала кулаками по столу, а потом, расплакавшись, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.

Члены комиссии растерялись. Сидели в недоумении. Кто-то из них сказал:

— А может быть, и верно, зря обидели девушку?..

Председатель комиссии смотрит, а часов-то его и нет.

Он испугался. Но тут открылась дверь, и вошла девушка с часами в руках. Положив их на стол, она спокойно сказала:

— Вы предложили мне сыграть воровку. Я выполнила ваше задание.

Все долго смеялись, а девушку приняли.

Сдавал я экзамен и в ГИТИС, где экзаменационную комиссию возглавлял артист С. Гушанский.

Когда я впервые увидел его в коридоре института, то вспомнил свое детство. Именно Гушанский в свое время исполнял почти все центральные роли в спектаклях Театра рабочих ребят (в том самом, где мы стащили декорацию — стог сена). Когда мне приходилось его встречать в нашем переулке, то я долго провожал взглядом любимого артиста, исполнителя главных ролей в спектаклях «Улица радости», «Нахлебник», «Пакет» и других.

И вот он идет по коридору института. Я не выдержал, подошел к нему:

— Здравствуйте! Я вас знаю. Ведь это вы работали в тридцатых годах в Театре рабочих ребят?

— Да, улыбнулся Гушанский и спросил меня, что я здесь делаю.

— Поступаю в институт.

— А-а-а… Ну что ж, посмотрим, послушаем. Желаю удачи.

Во время моего исполнения прозы и басни все сидели тихо, внимательно слушали. А при чтении «Гусара» в комиссии возник смех, и я почувствовал, что мое чтение нравится.

В коридоре меня обступили студенты-старшекурсники, которые присутствовали на экзамене, и начали наперебой ободрять.

— Гушанский смеялся. Тебя примут. Ты всем понравился.

Во время хождений по узким, темным коридорам института, встречаясь со многими державшими экзамены, я узнал новые легенды о счастливых поступлениях в институт.

Рассказывали, как один способный парень провалился. На следующий день к ректору института и в приемную комиссию пришла пожилая женщина — тетка этого парня — и долго всех уговаривала принять ее племянника, который спит и видит себя артистом. Эта женщина всем так надоела, что ее чуть ли не силой хотели выпроводить из института. Когда члены комиссии, уже устав доказывать, что ее племянник бездарный, начали кричать, злиться, женщина сорвала с себя платок, очки, и все увидели, что это не женщина, а тот самый юноша. Вся комиссия ахнула. Парня приняли. Я слушал и думал про себя: «Вот мне бы так». Но у меня все получалось иначе.

Дойдя до третьего тура, я надеялся, что наконец-таки повезет. Когда меня пригласили в зал, где проходил последний, решающий экзамен, то первым я увидел Михаила Михайловича Тарханова, знаменитого артиста МХАТа, художественного руководителя ГИТИСа. Он сидел за столом, почему-то скрючившись, и смотрел в пол. Я читаю стихи, смотрю на Тарханова, а он уставился в пол. Это страшно отвлекало. (Потом мне сказали, что, оказывается, у Тарханова начался сильный приступ печени и он, только что приняв лекарство, ожидал, когда стихнет боль.)

Результаты экзамена объявляли на следующий день. Пришел я в институт и, волнуясь, начал читать списки принятых. Себя в них не нашел. Еще раз медленно прочел списки. И снова моей фамилии там не оказалось. Конечно, расстроился. Решил дождаться Гушанского и, рассчитывая на его помощь, обо всем с ним переговорить.

— Понимаете, как сложилось, объяснял мне Гушанский. — Сначала все у вас шло хорошо, но на последнем туре решили, что вы не впишетесь в группу, которую набирают руководители курса. Из всех зачисленных хотят составить как бы актерскую труппу, из которой потом может получиться новый театр. И вот в этой труппе для вас не нашлось амплуа, поэтому вас и не приняли.

Ходил я по узким зигзагообразным коридорам института как в воду опущенный. Было обидно, идти домой не хотелось. В это время ко мне подошел симпатичный, с черными умными глазами молодой человек.

— Здравствуйте, сказал он просто и представился: — Меня зовут Толя. Фамилия — Эфрос. Я знаю, что вас не приняли. Но вы не расстраивайтесь. Мы хотим вас попробовать в нашу студию.

— В какую студию?

— В Ногинске есть театр. Им руководит режиссер Константин Воинов. Талантливый, интересный человек. Я сам заканчиваю режиссерский факультет здесь, в ГИТИСе. И помогаю Воинову. Мы сейчас организуем студию в Москве. В дальнейшем из нашей студии должен родиться театр. Предлагаю попробоваться. Вот вам мой телефон.

И Анатолий Эфрос дал мне записку с номером телефона. Не придавая никакого значения записке, я автоматически положил ее в карман, решив про себя, что ни в какую студию пробоваться не буду. Ведь у меня в запасе оставалась студия Камерного театра и вспомогательный состав театра МГСПС, как раньше называли Театр Моссовета. Кто-то из знакомых отца дал мне записку к артисту Оленину, который работал в этом театре.

Пришел я к нему в гримуборную. Он как раз готовился к спектаклю.

— Что я вам могу сказать, начал Оленин, прочитав записку. — У нас через двадцать дней действительно начнется набор во вспомогательный состав. Попробуйте. Но скажу откровенно: шансов у вас мало. Плохо то, что вы никогда раньше не работали в театре. Но вдруг вам повезет. Будем надеяться.

К сожалению, не повезло. После первого же прослушивания во вспомогательный состав театра меня не зачислили.

До начала экзаменов в студию Камерного театра оставался месяц. И тут я вспомнил о записке Анатолия Эфроса.

«А что, думаю, может быть, пойти в студию? Все-таки реальное предложение…»

Позвонил Эфросу. Он тепло со мной поговорил и обещал познакомить с Воиновым.

(Мог ли я тогда предполагать, что через десять лет получу приглашение сниматься в одном из первых фильмов Воинова, «Молодо-зелено», где буду играть одну из первых своих киноролей?!)

В студии Воинова я читал прозу, стихи, басню, пел, играл на гитаре и даже танцевал. Экзамен продолжался более часа. И меня приняли. Вместе со мной просматривался у Воинова и Шура Скалыга, который в то время работал в Театре теней при Мосэстраде. Шуру зачислили кандидатом.

Воинов собрал вокруг себя немало талантливых молодых людей. Многие потом стали профессиональными артистами и режиссерами.

Время от времени студия давала спектакли, разъезжая по области. Главное, на чем держалась студия — дисциплина. За первое опоздание давали выговор, за второе — исключали из студии.

Занимаясь у Воинова, я продолжал готовиться в театральную студию при Камерном театре. Последняя надежда получить специальное театральное образование.

Во все вузы и студии Москвы, куда только мог успеть, я держал все лето экзамены. Только в училище МХАТа не рискнул подать заявление, хотя и помнил рассказ Сергея Образцова, когда он делился на вечере в ЦДРИ своими взглядами на искусство, жизнь. Он, например, говоря об актерском везении, вспомнил о том, как поступал в студию МХАТа.

Председатель приемной комиссии В. И. Немирович-Данченко иронически спросил его во время экзамена:

— Молодой человек, а сколько вам годов?

Растерявшийся Образцов выпалил:

— 21 лет.

— Приняли меня, рассказывал Сергей Владимирович, как остроумного, находчивого, потому что вся комиссия засмеялась. А я ведь и не помышлял об этом. Актерское везение. У каждого артиста есть свой коэффициент актерского счастья.

Мама продолжала работать на «Скорой помощи». Отец писал репризы, фельетоны, частушки. Я получал иждивенческую карточку. Студия Воинова не только не считалась местом работы или учебы, но даже справки о том, что я занят делом, не имела права выдать, не говоря уже об обеспечении меня продовольственной карточкой.

Как жить дальше? Может быть, поступить в педагогический институт? Поскольку среди моих родных были педагоги, я серьезно подумывал об этом. А может быть, пойти работать? Но куда? Ведь никакой гражданской специальности у меня нет. С таким настроением я отправился в райотдел милиции, куда меня вызвали повесткой.

— Что же вы, товарищ Никулин, укоризненно выговаривал мне пожилой капитан, демобилизовались в мае, сейчас сентябрь, а вы до сих пор нигде не работаете? Получаете иждивенческую карточку. Чем вы занимаетесь?

— Да вот поступал учиться, не вышло. Не принимают меня нигде. Сейчас снова пробую.

— Как так не принимают?

— Вот так и не принимают, ответил я с огорчением.

— А чего думать. Идите к нам учиться. У вас среднее образование, вы член партии, фронтовик. Нам такие люди нужны, предложил капитан, которому я, видимо, понравился. — У нас хорошо. Будете получать карточку, выдадут вам форму. Если нужно — у вас же одна комнатка на троих — жильем поможем. У нас, в милиции, много интересной работы. Подумайте, а?

Вышел на улицу, и у меня промелькнула мысль: «А что, если, верно, пойти в милицию?..»

[свернуть]

Вячеслав Солощенко. Дети войны. Рассказ.

«Никандрово. 23 июля 1941 года.

Здравствуй, дорогая мама. Мама, как ты живешь. Я живу хорошо. Мама, забери меня отсюда скорее. Мальчишки меня бьют, а Ненила Петровна не заступается, говорит, дай сдачи. А как я дам, Валерка большой, в четвертый класс перешел. Вчера он сказал, дай пшенки, а я не дал, самому мало, а он дал мне по морде. Но все равно хочется есть. Дорогая мама, я жду тебя каждый день. Я спросил Ненилу Петровну, когда ты можешь приехать, она говорит, Бог его знает. А ты говорила, Бога нет, как же Ненила Петровна говорит, что Бог знает. Дорогая мама, приезжай скорее и привези хлеба, а соль у меня есть. В остальном все хорошо и на этом кончаю. А доктора Айболита мальчишки у меня забрали, говорят, дай почитать, и не отдают. Дорогая мама, приезжай как можно скорее и забери меня, я буду тебя слушаться. И бабушку тоже.»

Вадик аккуратно сложил лист, кривыми печатными буквами написал адрес. Васильевский остров, Гаванская улица, школа у Новой Голландии казались ему теперь нереальным, волшебным сном. Часто вечером, лежа в темноте на нарах, он беззвучно плакал, вспоминая неправдоподобно счастливые дни, все до единого оставшиеся в Ленинграде.

С тех пор, как эшелон ленинградских детей в товарняке отправили сюда, в лужские болота, причем почему-то на запад, в сторону наступавших немцев, Вадик многое понял для своих девяти лет. Ваня, сын библиотекарши с той же улицы Гаванской, будучи постарше, утешал Вадика, хотя и сам, несмотря на свою солидность, не раз падал духом. Ребята с ненавистью провожали глазами бесчисленные эскадрильи чужих бомбардировщиков, неторопливо плывших в небе в сторону, как Ваня утверждал, Ленинграда. И ни одного краснозвездного самолета! Надо сказать, кстати, что Вадик неплохо для своего возраста разбирался в наших самолетах. Еще бы! Дом № 8 в Гавани был флотский и заселен семьями ленинградских летчиков. Мать возила Вадика к отцу то в Борки, то в Беззаботное, где базировались И-16 и ДБ-3, то в Ораниенбаум, где отец командовал отрядом гидросамолетов. В Ораниенбауме и встретил Вадик войну. В белую ночь 22 июня, ночь летнего солнцестояния, он проснулся от непрерывного, всепоглощающего грохота. Стены четырехэтажного кирпичного дома тряслись мелкой дрожью. Сплошной ливень огня тянулся с берега и кораблей к небу, где роились фашистские самолеты, намертво схваченные щупальцами прожекторов. Вадик и побледневшая мать стояли у окна с дребезжащими стеклами, забыв об опасности, и неотрывно смотрели на это светопреставление…

Утром заскочил в квартиру отец, мрачный и немногословный, сказал, что не потерян ни один корабль, так как моряки еще с вечера по секретному приказу командующего флотом находились в боевой готовности № 1, и велел немедленно возвращаться в Ленинград. Затем исчез – на долгие четыре года.

Дом, в котором разместили ленинградских детей, фасадом очень походил на родовую усадьбу в картине Поленова «Бабушкин сад». Колонны, которые когда-то, вероятно, могли сойти за мраморные, давно облупились, штукатурка осыпалась и предательски обнажила деревянный каркас. На фронтоне еще видны были остатки рельефных гипсовых инициалов в венке из лавровых листьев. Бывшее дворянское гнездо находилось на самой окраине деревни, на небольшом природном возвышении. Совсем близко начинался лес. Когда-то тут было нечто вроде парка, теперь совсем одичавшего. Здесь находилась и фамильная часовня-усыпальница, в которой были похоронены – (тоже когда-то), бывшие владельцы Никандрова. Теперь надгробий не осталось и следа. Выщербленный пол, кое-где разрытый, покрывали обломки и мусор. Часть крыши провалилась; замшелые стены, покрытые раньше фресками (что видно было по жалким остаткам), были украшены только плесенью и надписями, очень, надо сознаться, неприличными. На одной из обшарпанных стен еще сохранилось крупное изображение головы Христа, осиянной теперь почти целиком соскобленным золотым нимбом. Христос, избитый после своей мученической смерти вторично, но не бичом, а камнями хулиганов, мог бы скорбно взирать на мерзость запустения, если бы только было чем взирать: ибо вместо одного глаза зияла дыра, а из другого сочилась грязная вода.

Результат борьбы 30-х годов с опиумом народа был налицо. Вернее – на лице. Вадик и Ваня, заглянувшие было сюда однажды, тут же повернули обратно. Они шли по тропинке, огибавшей опушку леса.
– Ваня, вот ты мне скажи: Бог есть или нет?
Ваня, помолчав, солидно ответил:
– Скажу. Бог был, но потом его убили. Так что теперь Бога нет.
– А кто его убил-то?
– Ну, это было очень давно, не могу точно тебе сказать. Может быть, еще в гражданскую войну. Или даже раньше.
– А кто его убил?
– Вот этого не знаю. Легионеры вроде. То есть фашисты.
Вадик подумал немного.
– Но раз Бога убили фашисты, значит, он был хорошим. Зачем же так в часовне с ним поступили? Разве в Никандрове есть фашисты? Или есть, только переодетые?
– Откуда я знаю – фашисты или еще кто. Да какая тебе разница? Убили – и все. Главное, что проку от Бога никакого уже нет.
Этим материалистическим доводом Вадик был как будто удовлетворен.
– А вот скажи – какой Бог главнее – тот, что на стене нарисован, или кто из богов, о которых написано в книжке «Мифы Древней Греции»? Помнишь, я тебе рассказывал, как мой дедушка ее читал вслух?
– Я думаю, что бог из книжки был главнее. Вот моя мама говорила, что церковный Бог сотворил землю и людей. Всего только! Больше ничего не сумел толком сделать. А боги из греческой книжки чего только не натворили! Сто очков вперед дали бы любому святому!
– Ну, значит, если кто ходит в церковь, то молится не тому богу, какому надо!..
Такого-то рода познавательные беседы вели друзья между собой. Как писал поэт, «меж ними все рождало споры и к размышлению влекло».

Душеспасительный разговор о Боге получил в тот же вечер неожиданное продолжение. Мальчики уже устраивались на ночь. Кроватей в спальне не было – их заменяли грубо сколоченные нары, тянувшиеся непрерывной лентой вдоль стен. Кстати, в бессмертной повести Я. Гашека, как известно, Швейк с удовлетворением отметил, что у тюремных нар доски оказались строганными. В детском лагере Никандрова такая роскошь отсутствовала. Нары строганными не были. Правда, обстановка смягчалась тем, что нары сплошь были покрыты мешками с сеном, с успехом сходивших за матрасы. Детям такая экзотика даже нравилась – можно было всласть прыгать по всему спальному пространству, благо никаких следящих за порядком дежурных в помине не было.

Как раз напротив Вадика на стене висела в рамке репродукция васнецовской картины. Три богатыря невозмутимо смотрели прямо на Вадика, который, в свою очередь, наизусть запоминал все детали вооружения русских воинов (что ему пригодилось года через два, когда он мастерил из консервных банок шлем и латы).
В этот момент в спальню вошел, помахивая ржавой велосипедной цепью, лохматый местный подросток уголовного вида. Его сопровождала группа мелких прихвостней. Медленно жуя какую-то жвачку, парень презрительно оглядел помещение, затем подошел к первой от двери постели. Ее хозяин, маленький ушастый мальчик, вопросительно взглянул на гостя.
– В Бога веришь? – спросил тот, не переставая жевать.
Мальчик, который с ушами, растерялся, не зная, что ответить.
– А ну, перекрестись! – приказал самодеятельный деревенский проповедник.
Мальчик отрицательно покачал головой.
Тогда парень, пользуясь ненормативной лексикой и руководствуясь, по-видимому, похвальной целью наставить заблуждающуюся душу на единственно верную нравственную стезю, выплюнул ему прямо в физиономию густую хлебную жижу. После чего неторопливо взял в рот следующую порцию хлеба и, тщательно разжевывая ее, подошел к следующей жертве. Неизвестно, сколько хлеба понадобилось бы новоиспеченному миссионеру, если бы не появился один из его, так сказать, шестерок и срочно не позвал куда-то… После его ухода мальчишки возмущенно загалдели. Только три богатыря, как обычно, сохраняли неизменную выдержку и спокойствие.

Для всех обитателей лагеря нормальный хлеб, хотя и не в таком качестве, как в упомянутом случае, давно стал подлинным деликатесом. Сказать, что детей кормили плохо – было бы примитивной лакировкой. Их кормили очень плохо. Два раза в день детям в помятых алюминиевых мисках подавали нечто сильно напоминающее внешним видом сопли. Автор просит извинения за столь неизящное сравнение, но при всей неэстетичности оно является довольно точным. Черный хлеб был снаружи подгорелым и жестким, как граната, а внутри – липким, как клей. На второе в стаканы наливался компот, по идее – из сухофруктов. Но сухофрукты были мифическими, а сама жидкость сильно смахивала (тоже, к сожалению, не эстетично) на кошачью мочу. На ужин к упомянутому компоту прилагался кусочек сахара, который в известной мере примирял детей с мрачной действительностью. И это в то время, когда местные крестьяне закапывали в землю садовую продукцию, особенно ягоды. Их некуда было девать. Отдавать в детский лагерь? А кто будет платить? Кроме того, всех горожан крестьяне считали дармоедами (хотя сами неуклонно пополняли армию «дармоедов»). К тому же сами мальчики давали повод негативному к себе отношению, мародерствуя при случае на огородах.

По воскресеньям в меню появлялась манная каша. Манную кашу дети уважали. На фоне привычных изысков гастрономии она являлась почти манной небесной.

Через несколько лет, когда Вадик читал роман «Николас Никльби» Диккенса, некоторые пассажи в Дотбойс-Холле живо напомнили ему Никандрово. Однако дети, в большинстве своем не избалованные в семьях, плохо представляли, как могло быть иначе. Тем более что, как им рассказывали в школе на полит-уроках, на Западе в зверином оскале капитализма пролетарские дети живут несравнимо хуже. Недаром многие родители делали какие-то посильные взносы в МОПР (Международное Общество Помощи Рабочим) и носили на груди соответствующие значки.

Что касается Вадика, то он был в семье единственным ребенком, а сама семья относительно обеспеченной: отец, как командир, получал паек, да и жалование его было повыше, чем у средних трудящихся. И все равно Вадик все время чувствовал ничем не подавляемый голод и с нежностью вспоминал коржики, которые иногда пекла бабушка.

Характерен такой случай. Напротив описанной уже усадьбы, в которой разместился детский лагерь, находилась лавка сельпо. Это была обыкновенная изба с соломенной крышей, покосившаяся на все четыре стороны и пытающаяся глядеть на мир подслеповатыми, немытыми, должно быть, со времен НЭПа маленькими окошками. А почерневшие, потрескавшиеся бревна лавки наверняка помнили времена блаженной памяти императора Николая I. Один раз в неделю с немилосердным скрипом появлялась такая же древняя телега, влекомая тощей и седой, ненамного более молодой, лошаденкой. С телеги, прикрытой грязной рогожей, сгружали буханки хлеба, строго по списку продаваемого сельчанам (но не всем). Однажды в такой ситуации Вадик из-за кустов случайно заметил, как молодой парень, опираясь на костыль и с трудом придерживая другой рукой купленный им хлеб, оступился и не заметил, как с буханки упал в пыль небольшой довесок. Ломоть целиком утонул в уличной пыли. Известно, каким густым слоем покрывает пыль всю периферию российской державы, начиная от первобытно-общинного строя вплоть до эпохи развитого социализма. Вадику, который не знал еще по личному опыту, какой метаморфозе подвергается эта природная материя весной и осенью, она очень нравилась. Так приятно было шлепать по улице босиком, ощущая мягкую, какую-то шелковую податливость серой субстанции, которая фукала под подошвами, вздымая маленькие фонтанчики.

Вадик моментально засек точку, куда упал ломоть хлеба. И как только парень уковылял подальше, Вадик стремглав кинулся к намеченному месту… Это ничего, что хлеб был весь облеплен пылью, не очень приятно скрипевшей на зубах. Все равно было божественно вкусно. Вадик проглотил нечаянно доставшуюся ему добычу, испытывая настоящее блаженство. И он потом только сожалел, что подобного случая больше не представилось, да и какое-то короткое время спустя хлеб вообще перестали привозить.

«Какая река! Какая река!!» – пронесся над лагерем дурной петушиный вопль. Вадик проснулся. Уже было совсем светло. Сотоварищи Вадика встали раньше, некоторые из них совершили утренний туалет, и все они, в ожидании завтрака, бегали во дворе, играя в войну.

Вадик лежал, бездумно глядя на тощую лагерную кошку Киску; она на подоконнике занималась, не в пример ребятам, личным туалетом. Киска была, кстати, какой-то странной, пуантелистической окраски. А за окном тянулась скучная деревенская улица с грязными курами, копошащимися в навозе, под присмотром их державного господина и повелителя, которого на деревне неоригинально звали Петькой, автора не очень музыкальных, но оглушительных каденций. Такие же грязные козы проворно обгладывали последние ветки довоенного насаждения липок.

Вадик затосковал. Он лежал и вспоминал всю свою жизнь. Вспомнил, как ему, когда он был еще совсем маленьким, а отец служил в конном полку (в Минске), так понравилась однажды отцовская шашка, обыкновенно висевшая над диваном, что он решил ее, мягко говоря, присвоить, и уволок в тайное убежище – под кровать, за чемоданы. И, разумеется, ощутимо поплатился за эту авантюру при появлении отца. Вспомнил, как в Евпатории начальник и друг отца, Михаил Самохин (который во время войны стал командующим авиацией Балтфлота), спасался в семействе отца от туфли разгневанной супруги, жаждущей хорошенько наказать мужа за его ходки налево. Вспомнил, как дочка Самохина, Светлана, одних лет с Вадиком, учила его, что шоколад делается намного более вкусным, если смочить его водопроводной водой. Вспомнил Вадик и первую свою, совсем недавнюю платоническую любовь к хорошенькой соседке по парте. У девочки был слегка раздвоенный кончик носика, что казалось Вадику верхом красоты и изящества. Вадик не подозревал, впрочем, что вскоре эта первая любовь будет бесповоротно забыта ради второй – к знаменитой актрисе Вивьен Ли.

Потом мысли Вадика обратились к политике, к фашистам, о которых он беседовал с Ваней накануне. Фашисты, как рассказывала зимой на уроке Софья Николаевна, убили еще и двух известных революционеров, в том числе женщину. Вадик, конечно, не запомнил их трудные заграничные фамилии, но одно имя в памяти осталось – Карл. Осталось, наверное, по аналогии со скороговоркой о том, как Карл украл у Клары кораллы. Хотя почти наверняка это был другой Карл…

Примерно в это самое время отец Вадика, его закадычный друг штурман Ефремов, с коим он в свое время раздавил немало пузырьков известной жидкости, и стрелок–радист Шурик на фарватере у острова Флиссе вели торпедоносец ДБ-ЗТ в атаку на крупный немецкий транспорт. Пилот, зайдя с кормы транспорта и, не обращая внимание на бешеный заградительный огонь транспорта и охранения, весь поглощен был мыслью аккуратно выдерживать курс, в то время как штурман, держа палец на спусковой кнопке, ждал того единственного момента, когда можно и нужно ее нажать. В сплошных разрывах снарядов, сквозь дым и пламя, торпедоносец, стремительно набирая высоту, пронесся над самыми топами мачт транспорта, который после оглушительного взрыва удачно пущенной торпеды стал неудержимо уходить под воду. Пилот показал большой палец, штурман удовлетворенно крякнул; только Шурик ничем не выразил своего отношения к успеху дела: тяжело раненный, он бессильно повис на ремнях сидения.

Несмотря на сильную вибрацию одного из двигателей, самолет удалось благополучно посадить на родной аэродром. И потом чумазые техники насчитали на железном теле торпедоносца более ста пробоин.

Шли будни войны.
Примерно в это самое время отец Вани мучительно умирал, весь обожженный, около горящего вагона. Эшелон, в котором бойцов везли на линию фронта, был вчистую разбомблен авиацией немцев. «Безумству храбрых поем мы песню». А кому и чему было петь здесь, среди сотен бесславно погибших, еще несколько минут назад пышущих здоровьем солдат, большей частью совсем молодых, которые погибли, не выпустив по врагу ни одной пули? И которых просто вычеркнули из списков, не успев поставить даже на довольствие? И внесли их всех в печальный безликий мартиролог без вести пропавших.
Шли будни войны.

– Вадик! – раздался голос Вани. – Завтракать! И пойдем за раками!
Вадик подскочил как на пружине. Как же он забыл, что они договорились идти сегодня на речку! Ваня все предварительно разузнал у местных мальчишек, с которыми он легко нашел общий язык, так как сам еще недавно жил в деревне. Ваня родом был из Лезье – маленькой деревушки недалеко от станции Мга – станции, ставшей впоследствии знаменитой во время эпопеи прорыва блокады Ленинграда, когда она раз десять переходила из рук в руки. Суждения Вани во многом были самостоятельными. Тому целеустремленно способствовал его отец, нещадно его поровший. Часто порка являлась не возмездием за какое-либо неподобающее (на взгляд отца) деяние Вани, а просто как профилактическое средство. А если отец Вани напивался (что случалось регулярно), он драл сына просто так, на всякий случай, из любви к искусству. По выражению Вани – как сидорову козу. Вадик во время этих рассказов поеживался – вкус отцовского ремня с никелированной пряжкой был и у него еще свеж в памяти. К сожалению, он так и не выяснил, кто такой Сидор и зачем нужно было драть козу.

После так называемого завтрака приятели отправились в экспедицию. Они шли по главной (и единственной) улице Никандрова, шлепая босиком по упомянутой замечательной пыли. Лениво гавкали на них блохастые дворовые Жучки; разноцветные коты, сидя на оградах, недоверчиво провожали ребят взглядами желтых и зеленых глаз; воробьи бойко трепыхались в пыли; петькины куры бродили тут же. Сам Петька недружелюбно уставился на ребят одним глазом, шаркая лапищей с ужасной шпорой, очень похожие на жуткие чеканы средневековых ландскнехтов. Друзья обошли его с некоторой опаской.
– Ну-ка, Вадик, – произнес Ваня, – почитай что-нибудь из Пушкина.
Вадик вообще-то знал много стихов Пушкина. И «Буря мглою небо кроет», и «Кубок янтарный полон давно», и про вещего Олега, и про милую Мэри. И много чего еще. Не всегда Вадик понимал, о чем, собственно, в стихах идет речь, но они интуитивно завораживали его своей музыкальностью и необъяснимой иногда загадочностью.
На этот раз Вадик с «выражением» (как он понимал), прочитал «Талисман».
– А вот ты скажи, – что такое «мусульман» и «гарем»?
– Про мусульмана я точно знаю – это такой народ, и живет он больше за границей. А вот гарем… Но ты сам подумай – чем нормальному человеку, хоть бы и мусульману, наслаждаться? Конечно, жратвой. Вот я у Мишки видел старинную книгу – не помню точно, как называется – «Рецепты» не то гармана, не то гуремана. Или, действительно, гарема. И вся книжка о жратве. Даже не поймешь, какой – все названия не по-нашему. Ну, например, скажешь официанту: «Консоме, да воляй!» так он тебе столько наваляет этого консомя, что будь здоров! Вот у нас на Гаванской живет фотограф – толстый-претолстый. Так он в столовой съедал два первых и три вторых!
Вадик при этом подумал, что два первых и три вторых он бы и сам съел, хотя, может быть, и не сразу.
– Так вот, – продолжал Ваня, – гарем – это, наверное, по-заграничному ресторан или кафе. Вот я, – добавил Ваня мечтательно, – после войны, когда вырасту, пойду в ресторан или там гарем и всего понемножку попробую.
Вадик был удовлетворен. Хотя выяснилось, что Ваня к стихам был совершенно равнодушен и слушал их, только чтобы убить время. Как видно, Ваня был материалистом базаровского типа.

Что касается Вадика, то трепетная любовь к поэзии у него осталась на всю жизнь. И если впоследствии он, например, читал наизусть «Евгения Онегина» или Маленькие трагедии Пушкина, это казалось ему вполне естественным.

Из темной глубины седых веков
поэты мудрые вязали
причудливую ткань своих стихов
и тайну жизни познавали.

На сетования Вадика об утраченном «Докторе Айболите» Ваня доказал, как дважды два, что Айболит – книжка для глупых малышей. Другое дело – «Три мушкетера»! Вот это вещь! Вадик, конечно, решил, что дома обязательно возьмет в библиотеке «Три мушки Тёра». Он хотел было расспросить Ваню, кто такой Тёр, но подумал, что и сам потом разберется.

За разговорами ребята незаметно подошли, уже за деревней, к давно развалившейся кузнице. Здесь несколько местных пацанов (знакомых Ване), сгрудившись под навесом, чем-то увлеченно занимались. Оказалось, они были заняты проектами татуировок, которые, в предвкушении блестящего будущего, наносили на тело друг другу синим химическим карандашом. Проекты были со значением: здесь красовались змеи, купола церквей, голые женщины, звезды и прочие атрибуты высшего воровского света.

Пацаны популярно объяснили ребятам, что единственный направляющий и определяющий авторитет во всем мире – это вор в законе. И татуировки – это его немой язык. Только вор в законе знает настоящую жизнь, только он – пример, достойный подражания. «Вор в законе – это бог!» – безапелляционно заявил один из будущих уголовников – парнишка с челкой до самых глаз. Вадик при этих словах невольно вспомнил Бога на стене в часовне, и вор в законе не показался ему особенно симпатичным. Ване альтруистически предложили нарисовать что-нибудь подходящее на плече. Но тот вежливо отказался, сославшись на то, что не то что до вора в законе, но и до простого вора ему пока далеко.

Как бы то ни было, друзья получили на один день хоть и ржавое, помятое, но не протекающее ведро. Пока они подходили к речке, вернее, к ручью, Ваня со знанием предмета объяснил Вадику, что раки вообще-то – самое вкусное дело, особенно если с пивом. А на наивный вопрос Вадика снисходительно просветил его насчет пива, добавив, что Вадик узнает его вкус только после войны, «когда мы покажем Гитлеру, где раки зимуют». Каковое утверждение погрузило Вадика в пучину размышлений о том, где, действительно, зимуют раки. Ваня этого тоже не знал. Кроме того, выяснилось, что Ванины познания о пиве – сугубо теоретические, и вычитал он их на какой-то довоенной рекламе у пивной на Большом проспекте. А сам выше лимонада в своей жизни не поднимался.

Начался живой промысел. В ручье, полном обточенных камешков, вода стремительно струилась, и на дне, несмотря на то, что вода не достигала и колен, ничего нельзя было разобрать. Но Ваня сказал, что ловить раков – плевое дело: надо только шарить ногой, и когда рак вцепится клешней в палец, рывком выбрасывать его на берег. Вадик было с опаской начал непривычный для себя эксперимент, но понемногу втянулся. Груда раков постепенно росла. Когда они заполнили полведра, Ваня объявил, что хватит.
– Ура! – закричал Вадик. Ваня что-то запел. А из деревни синхронно донесся дикий вопль «Какая река!!» Удивительно горластый был Петька.
Мальчики весело шагали обратно, по очереди неся драгоценную ношу. Теперь осталось самое малое – сварить раков.

Однако это оказалось проблемой.
Толстая лагерная повариха турнула детей прочь. Дескать, «много вас тут ходют». Дипломатические переговоры окончились полной неудачей. Вадик было сник, но Ваня не потерял присутствия духа.
– Ты поплачь, поплачь как следует! – инструктировал он Вадика. – Вот посмотришь, мы своего добьемся!
И Вадик, побуждаемый грезами о «самом вкусном деле», пусть даже без пива, добросовестно заревел.
Его рев звучал очень натурально и убедительно – от нежного соль до верхнего фа диез. Сама Ниобея не могла бы рыдать более реалистично.
На не очень мелодичные рулады Вадика из кухни выглянула другая работница. Тут настала очередь Вани.
– Тетенька! – начал он жалобно. И хотя «тетеньке» было от силы шестнадцать лет (а может благодаря этому), она снизошла до несчастных мальчишек и вынесла ведро с кипятком, который и вылила на несчастных же раков.
Друзья блаженствовали. Хотя в результате раки оказались недоваренными. Но это ничего не значило, главное – они стали багрово-красными, и, следственно, вполне пригодными для еды.
– Наконец,- произнес Ваня, довольно потирая руки,- теперь мой оргазм будет доволен.
Любознательный Вадик немедленно поинтересовался, что это такое.
– Как же ты не знаешь? Ну, тело, живот. Оргазм, одним словом.
Как видно, рядом с Ваней Вадик беспрестанно обогащался знаниями.
Итак, мальчики с восторгом набросились «на самое вкусное дело», удивляясь, что местные жители раков не едят.
Сидя рядом под стенкой, вовсю работающие челюстями, они были очень похожи на севильских беспризорников с картины Бартоломе Эстебана Мурильо.
К сожалению, за удовольствие надо платить… И ребята заплатили в тот же день страшной резью в желудках. Мелочи быта, конечно, но эти мелочи отвратили их от желания продолжать промысел раков после того, как утром, бледные, с блуждающими глазами, они выползли на свет божий.

В один из последующих дней Ваня по секрету сказал Вадику, что в эту ночь он отправится в некий рейд. Как оказалось, он примкнул к тем инициативным ребяткам, которые сами занялись расширением ассортимента своего питания – за счет огородов местных «кулаков», как они выражались.

В целом крестьяне делились на две основные категории: собственно на кулаков (с которыми известно что сделали) и на всех остальных, которые мечтали (только мечтали!) стать кулаками. Люмпен-крестьянство, если можно так выразиться, было не в счет. Крестьяне, со своей стороны, крайне недоброжелательно относились к населению лагеря (об этом автор уже упоминал). Что они и доказали в эту ночь практически.

Экспедиция, в которой принял участие Ваня, оказалась роковой для одного из участников. Рассвирепевший «кулак», устроивший западню, хватил его обрезком водопроводной трубы. Незадачливого мародера утром куда-то увезли на той самой древней телеге с той же, еще живой доисторической клячей.

Ненила Петровна по этому случаю изрекла совершенно справедливую сентенцию о том, что «воровать нехорошо». Остальные участники набега зализывали свои раны на нарах. Ваня, для которого дело прошло удачно, тем не менее заявил, что с него хватит. Однако самые отчаянные, по слухам, продолжали промышлять глубокой ночью. Но теперь была разработана хитроумная система шухера.

К жертве огородного набега мальчишки, как ни странно, отнеслись с презрением («ему кричат «беги!», а он, дурак, сидит и морковку дергает»). Их возмущение вызывал только тот факт, что «кулак» хватил неудачника именно железной трубой. Этот факт особенно муссировался. Как будто, если бы человек был шандарахнут, скажем, деревянной дубиной, это было бы более благопристойно.

Но «огольцы», как они называли сами себя, «гамены», как назвал бы их Виктор Гюго, «фулиганы», как называли их, тоже по-иностранному, местные жители, хотели жить.
Кто без греха, пусть бросит в них камень!

За шкафом в коридоре Вадик случайно обнаружил старые, еще довоенные номера «Правды», еще того времени, когда фашисты были нашими «заклятыми друзьями», а великий Сталин считал, что обманул Гитлера (на самом деле было совсем наоборот). В одном из номеров была помещена фотография, на которой сладко улыбались друг другу Риббентроп и Молотов. Главное, Риббентроп говорил, что он стремится к миру «всеми фибрами души». Вадик не знал, что такое фибры, но решил, что тем хуже для Риббентропа. Он немедленно смастерил лук и стрелы и предал Риббентропа мучительной казни. После нескольких метких выстрелов гитлеровский прихлебатель был превращен в лохмотья. Но так как Вадик иногда промахивался, то Молотову тоже досталось, и он имел довольно жалкий вид.

Разрядив, таким образом, свои политические эмоции, Вадик отправился искать Ваню. Он нашел его у входа в усадьбу. Ваня стоял и скептически наблюдал за Ненилой Петровной, сидевшей в палисаднике на лавочке и принимавшей ножные ванны. Это она, кстати, делала ежедневно, пользуясь услужением кучки маленьких подхалимов, которые доставали ей для ванн еловые шишки. Здесь обычно Ненила Петровна вершила свой верховный суд, лениво изрекая правильные нравоучения. Не очень, правда, интересуясь, какое они производят действие на души закоснелых в грехах младенцев.

Увидев Вадика, Ваня обрадовался и предложил приятелю прогуляться за деревню, в поле. Друзья шли по тропинке среди спелой, никем не убираемой ржи и болтали.
– Вот ты скажи, – начал, как обычно, Вадик,- «Стремится всеми фибрами души». А что это такое – фибры?
– Фибры? Знаю. Фибра – это такой материал, из которого делают чемоданы.
Нет, это было что-то не то. Вадик собрался возразить, но в это время мальчики услышали шум и гвалт. Некоторое время спустя впереди вырвалась ватага «огольцов», которые вопили и размахивали руками. Подойдя поближе, мальчики обнаружили, что вся ватага швыряла камни в какого-то мужичка с котомкой за плечами, поспешно уходившего в рожь.
– Шпион, шпион! Бей его! – орали все сразу.
Вадик не знал, что и подумать. Еще бы! Шпиону полагалось быть в черном пальто с поднятым воротником, в шляпе и черных очках. Ребята, впрочем, объяснили, что это был замаскированный шпион, и они это поняли в тот момент, когда он их спросил о чем-то на ломаном якобы русском языке, из которого они почти ничего не поняли.

Так закончился этот день – последний для Вадика день пребывания в Никандрове. Ибо поздно вечером, когда дети уже спали, в лагере появилось несколько женщин, и среди них – мать Вадика, Мария Петровна.

Пыльные, усталые, встревоженные, матери решили не будить до утра своих детей и провели беспокойную, бессонную ночь во дворе.

Все они были невероятно возмущены. Они не подозревали, что их дети спали вповалку на грязных соломенных мешках, а в лагере не было даже фельдшера. Они не подозревали, что дети их, можно сказать, голодали в то время, когда еще никто и помыслить не мог о грядущей блокаде города. Но подумайте, в самом деле: если взрослым дядям и тетям некогда заниматься детьми, фактически брошенными на произвол судьбы – то зачем тогда, собственно, было затевать подобное свинство – везти детей навстречу наступавшему врагу? Женщины галдели, перебивая друг друга. Явно, что кому-то нужно было только отчитаться, а там хоть трава не расти. А толстая Ненила Петровна, которую матери нашли, разбудили и вытащили во двор, решительно заявила, что никаких распоряжений об эвакуации детей из Никандрова не поступало. Так что, будьте добры, оставьте меня в покое. Конечно, женщины единогласно решили по возращении домой всем вместе пойти в Облоно и потребовать возвращения детей.

Ночь оказалась даже более чем беспокойной, потому что ближе к рассвету женщины случайно заметили подозрительного парня, который у бокового флигеля усадьбы, там, где были сложены дрова, набросал сена и уже поджигал его. Женщины подняли отчаянный крик и отогнали поджигателя поленьями. Затем огонь затоптали.

Кому это нужно? Зачем? Женщины терялись в догадках. Во всяком случае, оставшиеся до утра часы они непрерывно ходили одна за другой вокруг дома. Впоследствии мама Вадика, Мария Петровна, говорила, что вряд ли поджигатель был немцем. У фашистов были более важные заботы в те дни, когда они бешено рвались к Ленинграду. И, учитывая обстановку, в хаосе междувластия, попытка поджога наверняка явилась акцией «кулака», решившего таким образом свести счеты с надоевшими городскими «дармоедами».

На рассвете Мария Петровна успела, по счастливому случаю, договориться с местным жителем (за большие, естественно, деньги), о том, что он проводит ее на восток, через болота, к торфоразработкам. А оттуда ходит узкоколейка почти до Гатчины. А Гатчина уже, считай, Ленинград. Остальные спутницы Марии Петровны не решились идти через болота, наметив возращение через ту станцию, откуда пришли. Несмотря на то, что в течение именно последней ночи в той стороне полыхало зарево и доносился звук орудийной пальбы. Да и денег у них было не густо, чтобы нанимать следопыта.

Мария Петровна тихонько вошла в спальню и разбудила сладко сопевшего Вадика, который счел, что все происходит во сне и поэтому даже не удивился внезапному появлению матери.

Розовокудрая Эос позолотила уже свои персты на небосклоне, когда у спящего еще лагеря в наползающей дымке тумана собрались все трое: бесстрастно-суровый проводник – бородатый, страшного скифского вида старик в лаптях (Вадик много лет спустя увидел точно такого же в картине Максимова «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу»), нервно-сосредоточенная Мария Петровна и радостный Вадик, чувствовавший себя счастливейшим из смертных пацанов. Проводник держал в руке длинный шест. Он объяснил, что дорогу хорошо знает, но шест – так, на всякий случай, мало ли что. И велел своим подопечным идти за ним только гуськом, след в след.

Вадик в последний раз бросил взгляд на лагерь, на мрачные избы Никандрова.
Тишина. В любом оконце темнота. Тревога. И тоска.
Тягуче-медленно вставало солнце в форме пулеметного диска.
И тут внезапно раздался душераздирающий ор: «Какая река!!» Это исторг свой коронный вопль Петька. Мария Петровна вздрогнула от неожиданности, колдун (собственно, Трофим Семенович) сплюнул, Вадик засмеялся. И они тронулись в путь.

О путешествии через болото рассказывать не очень интересно. Болота – они известно какие: едва заметная тропинка, вьющаяся по кочкам, с вешками по бокам; коварные «окна» с пузырями газа; всюду густой запах сероводорода; лягушки со своими оглушительными хоровыми концертами; тучи безжалостных кровопийц-комаров.

В общем, путь был за несколько часов пройден вполне благополучно, без приключений, только Вадик, естественно, хоть один раз, да оступился и набрал полные ботинки вонючей воды. Некоторые переживания были уже на станции, когда проводница вагона (тоже за большие деньги) из окна своего служебного купе втянула к себе Вадика, а потом Мария Петровна с криком рвалась к ступенькам вагона сквозь массу осаждавших поезд беженцев. И какой-то военный, размахивая пистолетом (незаряженным), заставил толпу пропустить «ответственную служащую».

И вот поезд тронулся. И вот в свой момент промелькнули дачные платформы, склады, пакгаузы, депо, показался Обводный канал. Это был Ленинград Вадика – знакомый, и вместе с тем неузнаваемый: с заборами, облепленными плакатами, на которых изображен был мерзкий Гитлер и мужественный красноармеец, пронзающий его штыком; с бомбоубежищами в подвалах; с беспрестанным воем воздушной тревоги днем и ночью; с небом, ставшим неприветливым и чужим, в котором плавало множество аэростатов, похожих на жирных серебряных гусениц. И главное – с общей атмосферой Большой Войны.
Дома Мария Петровна стала спешно готовиться к эвакуации (на Урал). Приходила заплаканная библиотекарша. Но что Мария Петровна могла ей сказать? В Луге уже были немцы, а Никандрово находилось даже западней…
«Рахиль плачет о детях своих, и не хочет утешиться, ибо их нет».
Впрочем, библиотекарше осталось плакать совсем немного: она умерла от голода в первую же блокадную зиму.

Где вы, храбрые ленинградские мальчишки, не боявшиеся шпионов?
Где ты, рассудительный, многознающий Ваня?..

Источник

[свернуть]

Возьмите фотографию своего солдата и приходите 9 мая на
Построение Бессмертного полка.




Comments are closed.